«Милосердия двери отверзи нам…»

Рассказ опубликован на сайте Московского Сретенского монастыря

https://monastery.ru/zhurnal/semya/miloserdiya-dveri-otverzi-nam-/

 

Посвящается матушке Анастасии и
всем простым святым людям, миру не ведомым,
но стоящим пред Богом и молящимся за нас.

В маленьком окошке с ситцевыми занавесками в голубой цветочек тихо догорал закат. Попавшая между рамами муха, раздраженно жужжа, билась о стекло и никак не могла сообразить, что, поднимись она немного выше, – вот тебе форточка и драгоценная свобода. Нет. Она вновь и вновь истерично, со всей своей мушиной жаждой жизни билась в ставший вдруг твердым воздух. Путь на волю указать было некому. А ее назойливое жужжание совсем некстати нарушало тишину наступающего вечера. Баба Шура отбросила творожную сыворотку на дуршлаг, вытерла руки о передник. Медленно перекрестясь, потянулась к иконам зажечь лампадку. «Слава Тебе, Господи наш, слава Тебе, показавшему нам свет. Прости нам, Милосердный Господи, ибо не ведаем, что творим. Какой сегодня был суетный день. Опять прибегала Акулина. Бедная... Прости ей, Господи Великодушный. Ты всем нам прощаешь. Не отвержи мою скудную молитву о ней. Может, смягчится... Ведь мечется, страдает».

Автор : Ирина Штольба

Сегодня, позвонив в дверь, не переступая порога, Акулина стала кричать: «Опять на коленках все ползаешь? Молишься все? А что Он тебе сделал-то, Бог твой? Кроме нищеты да тюряги. Ну хоть какая-нибудь польза была бы в жизни. Я бы, может, и поверила. Ан нет, одни тягости. Нарожала детей – да и в Сибирь. А брат мой грыжу рвал с ними. И ничего им не дала. Арестантка...» Еще что-то погрозила и убежала.

«Господи, бедная она, бедная. Совсем плоха стала. Она ведь и добрая, и веселая была. Да вот отец их покойный, Прохор Семеныч, коммунист был и приучил. Прохор Семеныч – человек суровый, но справедливый. Свекровь молилась да всегда молчала, а он вот неверующий. Господи, помилуй, а время-то какое было? Страшное время. Ушел Ты, Господи, от нас, вот сердца-то и окаменели. Жестокосердые стали...»

Эти Акулинины набеги всегда приводили бабу Шуру в грустное, жалостливое состояние. «Больная совсем стала, и ум у нее теряется. Как жалко», – вздыхала она.

В юности Акулина была не так красива, как бойка, озорна, – частушки на ходу сочиняла. Прохор Семеныч только возьмется вечерком за трехрядку, а она тут как тут куплеты петь, да с притопом. И не злая была, а так – вспыльчивая. Поперек дороги ей не встань и палец в рот не клади – голову откусит. А Сашу, невестку свою, невзлюбила еще с детства. Та сирота была, все по людям белье стирала, полы мыла, чужие огороды полола. Акулина обзывала ее «побирушкой», «собакой приблудной» и еще «богомолкой». «Молчит всё. Глаза-то опустит, слова не выбьешь. А что у нее на уме? В тихом омуте...» – говорила она подружкам. Александра еще и красавица была, видная, статная. Это тоже принималось Акулиной как личное оскорбление.

Сережку, брата своего, Акулина почитала и слушалась. Семья у них зажиточная была, крепкая. Батя, Прохор Семеныч, в секретарях ходил. Все шло хорошо. А тут беда, Сергуня-то как уперся: «Женюсь на Шурке-сироте, и всё тут. А не то совсем из дома уйду». Что делать будешь? «Присушила, подлая... – жужжала Акулина родителям, пока брата не было дома. – Мало ли что она в церкви своей шептала». Так Александра и вошла в этот дом.

Всю их предсвадебную ночь Акулина с досады провыла. И слышала, что Сергей куда-то уходил, и подумалось ей почему-то, что в церковь, может, даже венчаться. «У, проклятая богомолка», – ругалась Акулина в подушку.

А уж после свадьбы она ей задала жизни. Сергей уйдет в поле, отец в сельсовет, мать на коровник. Акулина то золу рассыплет по полу (а полы у них деревянные, поди отскреби), то огонь в печке зальет, то щи ее пересолит. Прохор Семеныч давай ругаться: вспыльчивый был. «Пусть Бог ей печку топит», – злорадствовала Акулина. А по вечерам, когда вся семья собиралась у лампы поговорить о том о сем, она любила заводить ехидные разговоры о Сашиной вере:

– Что же ты так Бога любишь? Он же тебя сиротой бесштанной оставил. Где родители-то твои? Померли?

– Война была.

– Война? А как же Он допустил ее, войну-то, если Он всё может и всех любит? Я вот не верю в Него – и мои родители живы. Ну пусть Он покажется, я в Него поверю. Где? Нет Его.

У Сашеньки болезненно кривилось лицо. Она не могла промолчать, когда такое говорилось о Самом Любимом и Добром. Она молилась Ему всегда: приучила покойная мать. Оставшись с детства одна, без советчиков и сострадателей, она привыкла доверять Ему свои боли и скорби и у Него просить помощи и защиты. И всегда с радостью видела, что Он никогда не оставлял без внимания этих просьб. Сашина жизнь была трудной и многоскорбной, но случались и тихие утешения, о которых знали только она и Бог.

– Бог нас любит. Бог никого воевать не учит и не заставляет. Он говорит: «Люби ближних своих». Он говорит: «Всем прости – и любящим, и обижающим. Просят у тебя рубашку – последнюю отдай».

– Это не про тебя. Тебе-то что отдавать, на чужое пришла.

– Цыть ты, Акулина! – вмешивался обычно Прохор Семеныч. – А ты, Александра, религиозные агитки здесь не разводи. Ты можешь верить во что хочешь. А нас не тронь. Мы коммунисты. Мы в Бога не верим. Да и в церкву кончай ходить. Вон время-то какое. Что вокруг деится... Ты думай. – Он где-то в душе переживал за Сашу, добрая она, работящая.

Сергей в жене души не чаял. Очень жалел. Любил ее спокойные, ласковые глаза, мягкий, глубокий голос. Всё ей прощал: и Бога, и церковь, и сиротство, и бедность. И даже венчался тайно ночью. Это был ее уговор. Он, конечно, человек неверующий, но кто его знает. Как-то всё прошло очень волнительно и запомнилось навсегда. Церковный полумрак, тихий голос священника, свечи, венцы, какой-то особый запах и манящий свет лампады в алтаре, перед иконой Спасителя. Эта икона вставала перед ним потом на военных дорогах. Вспомнится она и в той последней танковой атаке на Курской дуге, где он, подбив шесть «тигров», будет убит осколочной гранатой. Последнее, что пронесется перед затухающим взором, – эта лампада у Лика Спасителя, непостижимая голубая даль и в глубине сердца слова: «Господи, прости и помилуй...»

Сергей всячески старался оградить Сашу от сестриной не то зависти, не то детской ревности. Он не знал, что по ночам Александра выходила в холодные сени и долго на коленях плакала и молилась о нем, о его семье, о смягчении Акулинушкиного сердца. И благодарила Господа, что Он пожалел ее сиротство и послал ей такого хорошего мужа.

Через некоторое время стали рождаться дети. Сначала большое семейное утешение – двойняшки Вадим и Настя. Потом Коленька и совсем крохотная Анечка. Акулина стихла и почти простила Сашу. Она любила своих маленьких племяшек. И уже было наступила семейная тишина. Как вдруг однажды в сельсовете Прохора Семеныча предупредили, что скоро заберут его сноху Александру как верующую. На нее поступили письма, правда анонимные, но всем известно, что она почти до конца ходила в церковь к священнику, которого на днях арестовали. Теперь такое время: закрывать глаза на эти факты и письма никто не может. Но ничего, ей нужно будет только отказаться от всей этой чепухи, срок дадут поменьше. Скоро придет обратно. А может, совсем отпустят. Сергея, конечно, брать не будут: он тракторист хороший...

Дома всем семейством пытались вразумить Александру.

– Ты пойми, у тебя дети. Ты что за мать такая? – Прохор Семеныч нервно ходил по комнате. – Да ты верь в душе. А в НКВД скажешь, что не веришь, что Бога нет. Поняла? Александра, смотри. Всю десятку дадут. Сгинешь там, бестолковая. Дался тебе этот Бог.

– Да ты че, – кипятилась Акулина, – ты еще и веришь? Он тебя в каторгу, а ты Ему лбом пойдешь стучать? Детей пожалей. – Она так разошлась, что ее било нервной дрожью. – Я тебя ненавидеть буду, Шурка. Ты в Него не ве-ришь... Поняла?

Одна свекровь молчала, как всегда. Сергей тоже вдруг потерялся и ушел в себя. Скоро заберут его любимую Сашу. То есть чужие, грубые люди возьмут и уведут от него. Может, навсегда. И он ничего не может с этим поделать. В душе наступила холодная пустота и удушье какой-то животной тоски. Хотелось выть на керосиновую лампу, биться головой о стену. Сердце пронизывала невыносимая боль, когда он смотрел на дорогое грустное лицо жены. «Акулька права. Да будь оно все проклято. Это все равно что живую в гроб положат. Это что же?! Может, уговорю».

– Саша… У нас ведь дети. А Бог, если бы Он был, то допустил бы до этого? Он что, злой у тебя?

Шура молчала и, как всегда в таких случаях, смотрела в пол.

– Бог нас любит и жалеет. Это мы сами от Него отреклись и стали хуже волков. Кровожадные, едим друг друга.

– Ты опять? – Прохор Семеныч в изнеможении опустился на скамейку. У Сергея побежал холод по спине. Он понял, что теряет ее навсегда.

А через несколько дней ночью пришли… И, предъявив бумагу на Красавину Александру Михайловну, предложили пройти с ними. Вещи были собраны заранее. Детей будить не стали. Шура поцеловала их сонными, незаметно перекрестила: «Господи, не оставь. Да будет воля Твоя святая на нас». Всё произошло в полном молчании. После того как увели жену, Сергей пошел на сеновал и там пролежал не шелохнувшись несколько дней. Веселым его больше никогда не видели.

В уездном НКВД на вопрос о вере Александра ответила, что верует в Бога – Пресвятую Троицу, Царицу Небесную, Заступницу, всех святых и Небесные силы... Не отказалась от того, что работала в церкви при священнике, которого расстреляли на днях. Дали срок, сорвали крест. И отправили в теплушечное путешествие по стране, в места столь отдаленные и очень холодные. Лежа в углу на грязной соломе, она утирала слезы, а из мрака выплывали хорошенькое Настенькино личико, измазанное черникой, Прохор Семеныч, запрягающий хромого Рыжика. Вспоминать про Сергея она себе запрещала. Колеса отбивали такты, которые сливались с молитвой утешения: «Богородице Дево, радуйся…» А затем в скорбной душе рождалась уже не молитва, а призыв отчаяния о близких сердцу, оставшихся на воле: «Матерь Божия, не покинь… На Тебя надеюсь. Пошли им защиту и Покров Свой».

На месте, куда ее переслали, ожидала первая маленькая радость: барачная публика попалась, можно сказать, приличная. Сам лагерь стоял на острове. Барак был полон крестьянскими женщинами из шумевших тогда по стране дел о «колосках». Годы эти выдались засушливыми и неурожайными, многие районы бедствовали. Детишки опухали от голода; поев вареной лебеды или древесной коры, умирали от кровавого поноса. И бедные матери с отчаяния пробирались по ночам на поля и срезали сколько удавалось колосьев пшеницы, чтобы дома, хорошенько их растерев, сварить немного похлебки и накормить голодающих ребятишек. Смотреть опустив руки, как умирают дети, они не могли. И, лишенные иных, кроме воровства, возможностей избежать голодной смерти, становились преступницами, осмелившимися посягнуть на их руками возделанное, но колхозное добро. Ночью по полям ходили сторожа. Вылавливали неудачниц. Стыдили. Позорили. Свозили в местное НКВД и там давали кому пятерочку, кому семерочку, а кому и все десять... Таких «врагов народа» было большинство в бараке: добродушных крестьянок, всхлипывающих по ночам об увиденных во сне деревнях.

Расстрельная команда НКВД, 1936

Но лучший угол облюбовали уголовницы. С ними никто не спорил. По счастью, заселенные малым числом, командовать они не решались. С остальными жилицами барака, не их круга, общаться не желали. Жизнь вели буйную и вызывающую. Все вопросы и недоразумения между преступным и остальным барачным миром выясняла и улаживала уголовница Любка-кассирша.

Для коллекции в бараке имелась небольшая группа жен репрессированных ответственных работников. Этих новосоветских барынь, еще вчера гордившихся своими высокопоставленными мужьями, ездивших в блестящих черных автомобилях, щеголявших в заграничных туалетах, – сегодня в смрадном, полутемном бараке, в ватниках и бушлатах, невозможно было отличить от репрессированных крестьянок. И такую вновь прибывшую бывшую жену недавнего комиссара в скором времени трудно было не перепутать с тетей Груней из Поддубовки.

«Господи, какая всё суета, – думала Шура, приглядываясь к барачным порядкам. – Вот она, жизнь. Что коммунисты сладко ели, долго спали, что беднота голодовала. А где все очутились? Конец один. Все мы, Господи, равны перед Тобою. И пойдем на Суд. Кем бы мы здесь ни были...»

Из всех барачных жилиц ее сердце обратилось к двум абсолютно разным женщинам.

Одна – бывшая актриса московского театра, жена недавно репрессированного работника французского посольства. Это было некое исключение из правила. От остальных бывших жен Ирина отличалась замечательной красотой и скромностью. Даже ватник, как ни странно, был ей к лицу. В своем несуразном одеянии она оставалась воплощением женственности. Ирина иногда негромко пела. Ее прекрасный высокий голос скрашивал серые, тоскливые вечера, раздвигал пространство и уносил всех куда-то высоко и далеко из страшного лагеря. У Александры был низкий, глубокий голос, она пробовала подпевать знакомые песни. Они спелись и подружились. Произошло поразительное: под влиянием этой великолепной дамы в ватнике Шурка-молчунья, с детства привыкшая к одним оскорблениям и упрекам, Шурка-дичок, вдруг оттаяла, вышла из своей замороженности и разговорилась. Она рассказала и выплакала Ирине самое дорогое: о семье, детишках, очень многое говорила о Боге. Ира внимательно и чутко слушала свою новую крестьянскую красавицу подругу. Из дали времен вставали детские грезы. Покойная мать ведет ее причащаться. Она исповедуется в своих мучительных страхах большого коридора, ведущего к детской. Светлый праздник Рождества. В гостиной стоит огромная елка, горят свечи, множество детишек на празднике. Любимые мама и папа. Маленькая Ирочка, в платьице из голубого газа, с огромным бантом, поет гостям... Незаметно, исподволь, Сашенька стала учить Ирину петь молитвы и что помнила из церковной службы...

И еще одна женщина очень занимала Шуру. К этой неугомонной личности никто, начиная с рецидивисток и кончая начальством лагеря, равнодушным остаться не мог. Ее называли как кому вздумается. Но основное прозвище, закрепившееся за ней, – тетя Дуся Божий Человек. Она сидела уже давно, с 1918 года, и по разным лагерям. В своей тюремной одиссее повидала много интереснейших людей этой кровавой эпохи. И ей было что рассказать потомкам. Возраста своего она сама толком не знала, говорила, лет под девяносто. Маленькая, сухонькая, всегда живая, скорая на язык, она обычно сидела на нарах, кутаясь в какие-то совершенно невозможные тряпки и лохмотья. И если что-нибудь говорила, то все смеялись, да смекали. Сроки заключения давно прошли, но она слезно просила начальство не отправлять ее «туда». Старушку и оставили, как местную реликвию.

Пока работали, тетя Дуся дневалила. Подметала полы в бараке, зимой топила печь, а иногда, может забавы ради, открывала барачную дверь и, размахивая тряпкой, бегала вокруг стола. Это у нее называлось «проветриванием». «Дух дурной гоняю», – отвечала она сердившимся. На вопросы, почему не едет домой, присказывала: «А сейчас что Москва, что тюрьма. Все едино. Здесь хоть накормят задарма. А там еще и пинков надают». Речи эти отдавали крамолой, но она была так стара и ветха, что даже стукачи махнули рукой. И ей прощалось решительно всё. Делали вид, что не слышат. Жалко было.

Посадили ее за барчука. Давным-давно, еще крепостной девушкой, один известный генерал взял ее к себе в семью нянькой. Так и прижилась. Сначала вынянчила папеньку. Потом ихнего сынка-офицера. А в 1918 году уже стара была, внучка нянчила, Мишеньку. Уж как его любила, маленького. И маменьку его, барыню. «Такая она беленькая была, нежненькая, добренькая, – вспоминала, заливаясь слезами, тетя Дуся. – Пока ихний супруг, Петр Аркадьевич, воевал, понятно где, мы в имении ихнем жили. А тут большевики грабить, да все пьянее вина. И порубили: и барыню, и Мишеньку. Я уж укрыть пыталась маненького, да не дали. «Радуйся, – говорят, – ты трудовой элемент. А мы тебя освободили от эксплуататорской гидры». Я им сказала насчет гидры. Они меня в Чека. И отправили. И пошла ходить по лагерям. А я вам скажу, в чем дело. Всё с воли началось. Это когда людям свободу дали. Вольному воля, а рай спасенному. Вот до чего воля доводит-то!.. – говорила она, стуча по нарам рукой. – Была бы бабка Дуся ничем, – говорила она сама себе, – доживала бы свой век при генералах... Теперь стала бабка Дуся всем... Сидит на нарах и думу думает».

Скажет так-то, повернется на бок и давай храпеть. Человек барачный. А когда стали появляться на нарах первые «бабы-колоски», она долго сидела пригорюнившись, качала головой, что-то бурчала себе под нос. А потом выдала: «А при Царе-то батюшке голодавшим хлеб за так раздавали. Я помню». И надолго замолчала.

Александра всем сердцем тянулась к этой старой женщине. Ухаживала за ней. Однажды тетя Дуся прихворнула, что-то закашляла. Уголовницы раздобыли для лечения спиртику. Шура растирала ей спину. А она и говорит:

– Ты, Сашенька, умница, добрая. Ты скоро уйдешь от нас. Детки плачут, мамку ждут...

– У всех детки мамок ждут. Ты че, тетя Дуся. Куда с этого острова денишси? Нечто птицей полечу?

– А вот подружка твоя, певунья-то, долго не заживется. Возьмет Бог душу на покой. И я тоже ведь скоро помру. А что потом будет, что будет, – у тети Дуси глаза округлились. – Весь народ глаза проплачет. Страсть что будет.

Непонятный разговор запал в Сашину душу. И не знала она, что про это думать.

Тюремные дни тянулись медленно, тоскливо и серо. Тяжелая, непосильная работа каждый день. Оскорбления охранников. Мат уголовниц, особенно когда они не могли что-то поделить, безобразно дрались и переставали походить на людей. Многие опускались. Сырой смрад барака постепенно, каплю за каплей, высасывал жизнь. В дождливую погоду его углы отсыревали, протекали, с потолка капало. Эти монотонные капели особенным унынием отзывались в сердце. Зимой начинался ледник, спали в одежде. Злополучные углы промерзали насквозь, на них проступал иней. Ирина все время грустнела, уходила в себя, под глазами легли тени, еще вдобавок стала покашливать.

Чтобы как-то согреться и ободриться, все вместе собирались и пели песни. Незаметно перешли на молитвы. Как это произошло, никто вспомнить не мог. Сначала Сашенька с Ириной спевались на два голоса «Богородицу...». Затем ее стали подхватывать остальные барачные домочадцы. Незаметно разучили «Свете Тихий…». Но больше всего любили «Милосердия двери отверзи нам...». Эту молитву распевали тихо, но от всего сердца темными зимними вечерами. В ней выплакивали свое непосильное горе и одиночество, скорбь выпавших мучений, разлуку с ближними. Когда пели, плакал весь барак, даже уголовницы. Пели и плакали Царице Небесной свое отчаяние.

Эти сладостные общие слезы приносили утешение. После них становилось легче и даже радостней. Это была самая искренняя молитва о смягчении всего утопающего в крови и злобе мира.

«Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице… – Матерь Божия, не оставь нас, бедных и сирых. Ты никому, стучащему в двери Твоего милосердия, не отказываешь. Утешение и Прибежище наше, умягчи сердца всех злых, утопивших нашу землю в крови и слезах, чтоб и в их окаменевших сердцах проснулась хоть капля жалости к униженным ближним – …надеющиися на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед… – Ты наша Премилосердная Матерь, о нас, как о детях, заботящаяся, и мы, как птенцы, распростертыми крылами помощи Твоей всегда защищаемые, и посреди сени смертной не убоимся зла, с нами милость и помощь Твоя – …Ты бо еси спасение рода христианскаго».

Прошло несколько лагерных лет, изменивших даже барачную монотонность. Некоторые счастливицы были отпущены на волю. Кто-то умер или был переведен в другие места. Вместо них приходили звероподобные уголовницы. Жить стало невыносимо.

И вдруг легко и неожиданно умерла тетя Дуся. Эта смерть в их беспросвете произвела на людей странное светлое впечатление. Одна из женщин услышала, что она странно вздыхает. Подошли посмотреть: «Ты чего?» – и замерли. Тетя Дуся лежала с просветленным лицом, с устремленным вдаль взглядом. Три раза вздохнула, медленно перекрестилась и отошла. Саша про себя прочитала над ней молитвы. Об этом событии вспоминали и говорили долго. Вскоре умерла Ирина. Перед концом она много плакала. Сашенька утешала ее, а когда Ирина ушла, жизнь ей стала невтерпеж.

Шли первые месяцы Великой Отечественной войны. Саша погрузилась в мрак отчаяния. Плакала ночи напролет, пыталась молиться, но начала одолевать невозможная скорбь. Мозг сверлила мысль, что она больше не может это выносить и жить дальше. Уж лучше веревка. И когда она решила, что гибнет, ей приснился сон. Как выяснилось позже, был день «Всех скорбящих Радости». Во сне она увидела светлый, бирюзовой зелени луг в ярких, неведомых цветах. Голубое теплое небо. Впереди шла чудная Женщина. Она полуобернулась к Саше и сказала нежно и властно: «Иди за Мной, не бойся». Саша затрепетала от звуков ласкового голоса, а сердце отозвалось неизъяснимой радостью. Она пошла следом. Стали подниматься в горку. Взошли, и Сашенька ахнула от раскинувшегося простора колосящегося золотом поля, утонувшего в необъятном, ставшем вдруг близким небе. «Иди вперед, – опять властно сказала Женщина. – Иди и ничего не бойся. Иди». Саша пошла вперед и в этот момент проснулась. Долго лежала неподвижно, размышляла: «Батюшка говорил, что в сны верить нельзя. Но такое... До сих пор радость». На ум пришло воспоминание странных слов тети Дуси, сбывшихся наполовину. И вдруг она поняла: ей надо уходить из лагеря. И она это сделает.

После смерти тети Дуси Саша стала дневальной и днем оставалась в бараке. Утром, когда все ушли на работу, она взяла ведра и пошла за водой к бочке, стоящей у ворот лагеря. Привезли новых заключенных, охрана кричала и суетилась у грузовиков. Саша знала: надо уходить. Не давая себе времени на сомнение, она вышла из ворот; никто не обратил внимания. Оказавшись за лагерными стенами, вспомнила, что забыла Казанскую икону Божией Матери, а без нее никак нельзя, и вернулась обратно. Вытащила спрятанный в матрасе образок, снова взялась за ведра. И второй раз прошла незамеченной, но через некоторое время озадаченный охранник увидел следы, уходящие к озеру. Он пошел по ним и на берегу с изумлением увидел: какая-то заключенная перешла замерзшую воду и тихо семенит по полю. «О тебе дура, – присвистнул энкэвэдешник. – Ай, стрелять уже бесполезно! Ну ничего, далеко не удерет». И он побежал собирать ребят в погоню. Когда другие узнали, что одна из «зека» совершила побег, взревели:

– Ну дает, чокнутая. Ужо мы ее, как зайца, погоняем. – В предвкушении травли хлопали руками.

– Куда она в поле убежит, зараза!

– Чокнутая…

Когда Сашенька услышала за спиной конский топот и поняла, что это погоня, не испугалась, а стала молиться: «Мамочка моя Небесная, иду я маленькая, в огромном поле. Спрячь меня. Сделай так, чтобы они не увидели». Шла вперед и молилась. И что произошло потом – это было как во сне. Она сошла с дороги в снег. А сани с шумом прокатили мимо. Шура, онемев от испуга, постояла немного и пошла дальше. Через некоторое время навстречу неслись эти же сани. И опять мимо... Охранники ее не заметили.

В лагере была паника. Средь бела дня, в чистом поле пропала заключенная. Сначала погоня видела ее впереди, пыталась нагнать. А женщины вдруг не стало на дороге... Ворота закрыли. По всем баракам шли шмоны. На всех нашел необъяснимый, безотчетный страх. Под конец, в связи с нынешней военной неразберихой и темной этой историей, решили списать беглянку как умершую.

Первые месяцы войны: сплошное отступление наших войск по всем направлениям. Но, как ни удивительно, огромное горе сделало с людьми чудо, как будто сняли сковавший их ледяной обруч. Народ почувствовал себя огромной семьей, в которую пришла одна общая беда. И люди старались помогать друг другу. Саша добиралась домой. А перед глазами неотступно вставало белое поле, скрип промчавшихся мимо саней. Она не могла это осмыслить и понять: «Господи, что произошло? Как я вышла на свободу? Такая же, как все... Ничего особенного».

Родная деревня выглядела скособоченной и осиротевшей. Семья зияла пробоинами потерь. Свекровь уже умерла, и от горячки сгорела любимица Анечка. Сергея, Прохора Семеныча и молодого Акулининого мужа мобилизовали в первые дни войны.

Дети маму сначала не узнали, но потом так обрадовались, что не отходили ни на шаг, держась за ее юбку. Акулина, повзрослевшая, но такая же нервная, хмуро, не глядя в глаза, выслушала Шуру. А потом сказала, что, как она вышла и пришла, ее не касается, болтать она, конечно, не собирается, но под одной крышей им будет тесно, пусть ищет себе другое жилье, а потом забирает детей.

Новый председатель колхоза, дородная баба-солдатка Анфиса, выслушав ее, спросила: «Божия Матерь вывела? Ну, молись за моего мужика, чтобы и его вывела и довела. Есть у нас домишко заколоченный. Полы земляные, крыша течет. Но печка хорошая. Будешь работать, как все. Поможем, чем сможем, время-то вот какое пришло. Ты не болтай только...» Так вышла Александра на свободу. Вывела ее Царица Небесная, сирых Заступница. «Правду ты сказала, тетя Дуся Божий Человек», – вспоминала Шура и молилась об упокоении ее многострадальной души.

Как они с детьми пережили эту войну, одному Богу известно. Кое-какую одежду и кухонную утварь нанесли сердобольные соседки. Чем-то Акулина поделилась, сердце у нее тоже было не булыжник. Голодали. Несколько раз умирали от голода. Да Бог не дал. Саша часто рассказывала детишкам про лагерь, про людей, но больше всего слушали про Бога. А еще любили петь по вечерам всей семьей, и особенно «Милосердия двери отверзи нам…».

Тяжело пережила Саша смерть любимого мужа. Сергей Героем Советского Союза навсегда остался на Курской дуге... А потом сказала себе и детям: «Бог знает, когда лучше всего уйти душе. Нам без папки тяжело, а ему с Богом лучше. Он смотрит на нас с Неба и молится, и мы за него молиться будем». В последние месяцы войны где-то в чужой земле, в братской могиле, похоронили свекра Прохора Семеныча. Многие тогда ушли навсегда. А оставшимся на земле нужно было дальше жить и страдать вместе со своей горемычной Родиной.

Тетя Шура работала. Ставила на ноги детей. Ничего, что в доме не было даже постельного белья, ночью укрывались тем, в чем ходили днем, а едой был хлеб, картошка да квашеная капуста. Слава Богу за всё. А дети росли веселыми и учились хорошо. И, надо сказать, неплохие у нее получились дети. Через все скорби и страдания она вынесла и твердо научила их одному: «С нами Бог».

Много всего было в ее жизни. Перепись населения 1959 года выявила, что гражданка Александра Михайловна Красавина проживает вообще нигде не записанная. Тетю Шуру опять посадили. Но, к счастью, в этот раз уже ненадолго. Те страшные времена для крестьянства все-таки уходили в Лету. Ее скоро выпустили и оформили документы.

Вся жизнь прошла у нее крайне бедно и стесненно: узок путь ко спасению. Но были, конечно, в ее судьбе счастливые моменты. Самый радостный след оставила поездка в далекую Москву, в Троице-Сергиеву Лавру. Поклониться Преподобному она мечтала давно. Но нужно было работать, денег всегда не хватало. Она из своего убогого далека молилась святому Сергию и кланялась Лавре, откладывая поездку на лучшие времена, а они всё не наступали. И однажды тетя Шура поняла: ей необходимо ехать в Лавру – и засобиралась в Москву. Денег хватало только в один конец и немного на жизнь. Она положилась на волю Божию и отправилась в путь.

Когда баба Шура вспоминает про эту поездку в Троице-Сергиеву Лавру, сразу вся преображается и лицо ее делается торжественным. Так же спокойно и значительно рассказывает она о благодатных храмах Лавры, золотых крестах и голубых куполах и о душевном мире, нисходящем на всякого человека, окунувшегося в этот духовный родник русской православной веры.

Тетя Шура со слезами обошла все иконы. Искупалась в святом источнике. Поклонилась и приложилась к чудотворным мощам преподобного Сергия и не отходила от него несколько дней. Дома церковь была далеко от их деревни, превратившейся к тому времени в поселок. Она не имела возможности ходить в храм каждое воскресенье. И только по большим праздникам добиралась в свой любимый Божий дом.

У раки святого Сергия было светло и радостно. Здесь она отдала молитве душу. Так легко ей нигде не молилось. На третий день паломничества прямо в храме у преподобного Сергия к тете Шуре подошла очень хорошо и, можно сказать, богато одетая женщина и попросила помыть у нее в коммунальной квартире полы в коридоре и туалет, так как она сама после операции и сделать это не в силах. Может быть, религиозные чувства кого-то были бы задеты таким предложением в святом месте, но тетя Александра пребывала в таком состоянии души, когда человек живет по другим законам бытия. Она тихо согласилась помочь. И так угодила этой даме, вымыв и вычистив до стерильного блеска их запущенную коммуналку, что Елизавета Александровна изумилась. Она была богата и сделала тете Шуре, ее детям столько подарков, что пришлось заказывать отдельный багаж.

Восвояси тетя Шура поехала с радостным сердцем от поклонения святым местам и в придачу с большим гостинцем. Не оставил преподобный Сергий без внимания ее упование и любовь. Только воспоминание о метро не давало ей покоя. «И выдумали же… – рассуждала она, глядя на мелькающие в окне провода. – Наши отцы церкви соборы строили. А эти под землей дворцов понарыли. И что их туда тянет? А как там тяжко, дышать нечем. Господи, прости великодушно. Нет, Москва – это много суеты. Всё суета… Какая суета сует», – вздыхала тетя Шура, вспоминая московскую прохожую беготню.

Под самую старость ее ждала нечаянная большая радость. В поселке ей, как вдове убитого на войне Героя Советского Союза, дали маленькую квартирку. Это было первое в жизни теплое жилье. В эту квартирку любят заходить ее дети, внуки, правнуки и много разного народа – поговорить о жизни с приветливой хозяйкой. Приезжающие монахи называют ее матушкой Александрой.

Все хорошо, только вот Акулина. Жизнь у нее сложилась тоже очень трудно. Муж остался на войне пропавшим без вести. Единственный сын сильно выпивал. Акулина горевала, роптала на судьбу, но во всех несчастьях непонятным образом виноватой оказывалась опять Шурка. Акулина бранилась и ругалась на нее беспрестанно. Приходила выговаривать бабе Шуре непонятные претензии. Всё пыталась что-то доказать. Металась, билась, плакала, никак не могла угомониться. В последнее время у нее стало плохо с нервами.

Баба Шура кротко несла этот свой крест и молилась о ее вразумлении. Когда Акулина была в спокойном духе, поила золовку чаем, уговаривала. А она упорствовала и сердилась. Вот и сегодня: «И чего это вдруг опять на нее нашло? А завтра ведь придет извиняться, объясняться. Господи, спаси и помилуй нас, грешных. И меня, неразумную. Это все по моей гордыне Акулина так-то вот...» Долго сидела задумавшись матушка Александра. За окном уже стемнело. Муха продолжала остервенело биться о стекло. «Ну что ты, попалась-то. Дай-ка я тебя выпущу». Жужжащая пленница была поднята салфеткой к форточке и, не помня себя от радости, сломя голову бросилась на свободу. «Муха – тоже творенье Божие. Пусть летит», – подумала баба Шура, занавешивая окно.

Оставьте отзыв

!!!!

Войти

Яндекс.Метрика